Моя малышка - Страница 89


К оглавлению

89

Фотографию увидела не сразу. Едва не оставила лежать в том дворе. Уже встала с колен, надеясь и молясь, что хозяева дома не наблюдают за мной из окна. Как вдруг заметила на снегу что-то яркое. Наклонилась, подняла. Это была мамина фотография – та самая, которую Джозеф много лет назад заставил меня порвать, а потом выбросить в мусорное ведро. Помню, как Мэттью с Айзеком сидели за столом и смотрели, как я их выкидываю, а потом поднимаюсь обратно наверх, чтобы молиться у себя в комнате, как приказал Джозеф. Молиться, чтобы Бог меня простил.

Значит, Мэттью тогда достал обрывки из ведра, сложил, точно головоломку, и склеил сзади скотчем. Аккуратно, кусочек к кусочку. Красивое лицо мамы, ее длинные черные волосы и сапфирово-синие глаза пересекали толстые белые линии, и все равно – вот она, безошибочно узнаваемая. Мама была одета в изумрудно-зеленое платье с глубоким круглым вырезом и рукавами-фонариками. Джозеф, конечно, нанес фотографии большой урон, и все-таки она уцелела и теперь лежит у меня на ладони.

Где Мэттью прятал ее все эти годы, тайком вытащив обрывки из мусора? Почему сразу не вернул? Впрочем, и так понятно, почему. Боялся, что Джозеф увидит фотографию и снова порвет. Но теперь на этот счет можно не беспокоиться.

Много лет не видела маму. За это время ее образ будто бы расплылся, потерял былые краски. Забыла и широкую улыбку, и ярко-красную помаду, которой мама красила губы в те дни, когда папа возвращался из рейса. А теперь я снова все это увидела – черные, как вороново крыло, волосы, синие глаза, ягодная помада на губах. На фотографии мама смеялась. Глядя на снимок, сразу вспомнила ее смех.

Фотографировала я. А потом мама взяла у меня фотоаппарат и тоже меня щелкнула. Мы сдали пленку в проявку, а когда получили снимки, мама взяла себе мой, а я – ее. Мама сказала, что так мы всегда будем вместе, даже когда будем далеко друг от друга. «Люблю тебя, как икс любит игрек», – сказала мама и чмокнула меня ярко-красными губами в щеку. Потом, когда ехали на машине домой, я смотрела на след от помады в зеркале заднего вида и никак не хотела стирать.

Прижала фотографию мамы к сердцу и разрыдалась, стоя на коленях в тающем мартовском снегу прямо посреди чужого двора. Теперь мама была со мной. Она бы никогда, ни за что меня не бросила.

Хайди

Прижимая к груди мою малышку, опускаюсь в кресло-качалку и клянусь себе больше никогда не оставлять ее одну. Ни на секунду. Между тем девочка разразилась возмущенным, сердитым плачем. Зажала пряди моих волос в крошечный кулачок и больно дернула. Малышка плачет так, что захлебывается. Встаю с кресла и начинаю ходить по комнате. Из-за стены доносится песня Нины Симон «Я тебя околдовала». Такое чувство, будто музыка зазвучала громче. Интересно, мне показалось, или Грэм действительно прибавил звук? Может, старается заглушить детский плач? Или это какой-то намек? Должно быть, сидит у себя в квартире, все еще голый по пояс и в расстегнутых джинсах, и гадает, почему я так внезапно унеслась. Интересно, что он будет делать? Позвонит какой-нибудь из многочисленных знакомых, чтобы скрасить вечер и закончить то, что начал со мной? Стараюсь не думать о красавице-блондинке, которая наверняка займет мое место на незастеленной кровати Грэма. Сосед, должно быть, даже не заметит разницы. Для него что я, что другая – все равно. Отгоняю непрошеную картину – вот я лежу на кровати, а надо мной склонился Грэм. Любопытно, как далеко я бы зашла, не расплачься вдруг ребенок?

Но ребенок не плакал, напоминаю себе. Девочка спала. Или нет? Что-то я запуталась. Ведь это был такой отчаянный, беспомощный, горестный плач. Даже в квартире Грэма услышала. Да-да, точно: вот Грэм стягивает через голову майку, оголяя покрытый рельефными мышцами живот и светлые, едва заметные волосы на груди, вот я тянусь к медной пуговице у него на джинсах… А потом этот плач. Да, девочка не спала, она плакала, говорю себе. Принимаюсь нежно ее укачивать. Моя малышка сердится, что я бросила ее. Снова и снова повторяю:

– Прости, больше мама тебя не оставит.

Осыпаю ее щечки поцелуями, но сама понимаю, что это лишь слабая попытка загладить вину. До чего же я плохая мать. Хорошая мама ни за что бы не оставила младенца в квартире одного. Поддалась минутной слабости, думаю я, с содроганием вспоминая презерватив, обнаруженный в кармане брюк Криса. Стоило снова представить эту блестящую синюю упаковку, как сердце забилось быстро-быстро, а руки стали как ватные.

Малышка утыкается носиком в черную креповую ткань платья. Она у меня всегда так делает, когда голодна. Отправляюсь на кухню, чтобы приготовить молочную смесь. Насыпаю порошок в бутылочку, добавляю воды и встряхиваю. Жалкая замена материнскому молоку. Пытаюсь сообразить, с чего вдруг решила кормить дочку из бутылочки, а не грудью. Или я кормила ее грудью, а теперь понемножку приучаю к смесям? Стою посреди кухни и не могу вспомнить. Ах да, у меня же был рак. Но потом думаю: какой еще рак? Нет, раком я никогда не болела. Тогда откуда у меня шрам в нижней части живота? Тот самый, по которому Грэм провел кончиком пальца. Сосед явно хотел спросить, что это за след, но я прижала палец к его губам и прошептала «тсс». И все-таки, откуда этот шрам? А может, это вообще не шрам? Тут в голове проносится отвратительное, мерзкое, уродливое слово. Торопливо принимаюсь трясти головой, пытаясь от него отделаться. И слово это «аборт». Но нет. Вот же мой ребенок. Прижимаю девочку к груди. О каком аборте может быть речь?

Тот лысеющий врач сказал, что Джулиэт выбросили как послеоперационные отходы, которые положено сжигать. Потом годами снились ночные кошмары: маленькая Джулиэт поджаривается в раскаленной печи.

89