– Ага, – пожал плечами Мэттью. Он был на целых шесть лет старше и знал много такого, чего не знала я. – В смысле – забеременела.
– А-а, – протянула я, хотя не понимала, какое отношение беременность Мириам имела к тому, что Джозеф так и не стал католическим священником.
Мэттью только глаза закатил.
Но этот разговор произошел гораздо, гораздо позже.
Сначала и Мэттью, и его брат Айзек со мной не общались. Джозеф запретил. Не велел им со мной разговаривать и даже смотреть в мою сторону. Как и мне, Мэттью и Айзеку запрещено было больше, чем позволено. Братьям нельзя было смотреть телевизор, играть в мяч, кататься на велосипедах с соседскими детьми, читать книги – точнее, все, кроме Библии. А когда Мэттью и Айзеку задавали что-нибудь прочесть по школьной программе, Джозеф неодобрительно брал книгу в руки и говорил, что она богохульная.
Мама с папой религиозностью не отличались. О Боге говорили только – как я потом узнала – всуе. В церковь мы не ходили. Впрочем, висела в доме одна картина с Иисусом. Мама говорила, что она принадлежала ее родителям. Висела картина на кухне, и главное ее предназначение состояло в том, чтобы прикрывать испорченный участок стены, куда я случайно попала мячом, – играли с папой в доме. Кто такой этот мужчина на картине, долго не знала – если бы спросили, могла бы заявить, что это президент Соединенных Штатов. Или дедушка. Про картину мы никогда не говорили. Она просто висела на стене, и все.
– Говоришь, опекун тебя насиловал? – спрашивает Луиза Флорес, хотя по глазам вижу – ни слову не верит. – Ты рассказывала об этом социальной работнице?
– Нет, мэм.
– Почему? Она ведь время от времени проверяла, как ты там, приносила письма от Пола и Лили Зигер…
Пожимаю плечами:
– Да, мэм.
– Тогда почему ты ей не пожаловалась?
Смотрю на зарешеченное окно, но оно находится слишком высоко, чтобы увидеть улицу. Только клочок голубого неба и белых пушистых облаков. Ни парковки, ни машин, ни деревьев отсюда не видно.
Социальная работница была нормальная женщина. К ней я ненависти не испытывала. Ездила мисс Эмбер Адлер на старой раздолбанной машине и возила с собой кучу папок в потрепанной сумке «Найк». Сколько ей было лет, точно не знаю – может, тридцать, а может, сорок. Из-за тяжелой сумки спина у нее все время была сгорбленная, будто у старушки с остеопорозом. Мисс Эмбер Адлер часто работала из машины, все бумаги возила на заднем сиденье. Моталась из интернатов в дома опекунов и обратно, встречалась со своими многочисленными подопечными. Кабинет у нее, кажется, где-то был, но мисс Эмбер Адлер туда заглядывала редко. Женщина была достаточно приятная, но вечно замороченная – все время повторяла, что у нее «дел по горло». Обращалась ко мне то «Кларисса», то «Клэрис». Говорила моя социальная работница быстро, движения у нее были резкие. Главная ее задача состояла в том, чтобы поскорее разобраться с делами.
Мой переезд к Джозефу и Мириам для мисс Эмбер Адлер означал всего лишь еще одну галочку в списке ее дел.
– Видишь ли, Клэр, я изучила твое личное дело. Там написано, что дом регулярно посещала социальная работница, но о том, что Джозеф тебя якобы насиловал, ты ни разу не упомянула. Зато… – Луиза Флорес нагибается и достает из стоящего у ног портфеля толстую зеленую папку. Начинает перелистывать страницы, открывая личное дело в тех местах, где наклеила желтые стикеры. – Зато тут более чем достаточно записей о твоем трудном характере, вспыльчивости, непослушании, уклонении от домашних обязанностей, нарушении правил, отсутствии уважения к старшим и плохой успеваемости. – Луиза Флорес сидит неподвижно, точно в засаде, и пристально смотрит на меня через стол. Потом прибавляет: – А также о склонности приврать.
Через месяц после того, как меня привезли в дом под Омахой, Джозеф в первый раз наведался в мою спальню. Сначала просто хотел посмотреть на то, на что, по моему мнению, глядеть не имел никакого права. Потом стал трогать, хотя мне это совсем не нравилось. Когда я сказала, что не хочу раздеваться, торопливо раздевавшийся Джозеф, стараясь говорить ласковым тоном, ответил:
– Не будь дурочкой, Клэр. Я теперь твой папа, а папе на тебя смотреть можно.
Пришлось стянуть ночную рубашку, а Джозеф смотрел. Давно так не пугалась. С первого класса, когда Айви Дун подговорила меня вызывать призрак Кровавой Мэри из зеркала в ванной.
В первый месяц Мириам из своей комнаты выходила редко. Целый день ходила в одной и той же грязной ночной рубашке и не мылась, пока от нее не начинало вонять на весь дом. Со мной и сыновьями почти не разговаривала, общалась только с Джозефом, да и то лишь затем, чтобы попросить за что-то прощения. Бухалась на колени, рыдала, целовала его ноги и умоляла: «Джозеф, прости меня, пожалуйста». Джозеф отпихивал ее ногой и шел себе дальше. Говорил, что она жалкая, никчемная, омерзительная. Как-то, разъярившись, грозил, что выкинет в окно, и пусть ее бродячие собаки сожрут.
– Ну, что скажешь? – интересуется Луиза Флорес. Ждет, что объясню свое плохое поведение.
Джозеф говорил, что мне никто не поверит. Его слово будет против моего, и все решат, что я вру. И вообще, он не делает ничего такого, чего не должен делать хороший папа.
– Нет, – бормочу я.
Луиза Флорес закатывает глаза, захлопывает папку и велит:
– Ну давай, расскажи про эти… изнасилования.
Когда плохо себя вела, Джозеф в наказание сажал меня переписывать строчки из Библии, слово за словом, пока руку не сводило и мышцы не начинало жечь. Карандаш дрожал в пальцах. Так я узнала про финикийскую царицу Иезавель, которую выбросили из окна за то, что убила Божьего пророка. Кровь ее забрызгала стену, ее растоптали всадники и растерзали собаки. Остались только череп, ноги и кисти рук.